– Милостивые государи! я предлагаю вам тост за Москву!
Тост этот был принят всеми с энтузиазмом… и в эту самую минуту раздался звон колоколов, призывавших к вечерни.
Шевырев, воспользовавшись этим, произнес своим певучим и тоненьким голосом:
– Слышите ли, господа, московские колокола ответствуют на этот тост!..
Эта эффектная выходка с одной стороны возбудила улыбку, с другой – восторг. Константин Аксаков подошел к Шевыреву, и они бросились в объятия друг друга… Затем Константин Аксаков произнес с необыкновенным пафосом известные стихи свои к Москве, начинающиеся так:
Столица древняя, родная,
Тебя ль не ведает страна?
Тебя назвать – и Русь Святая
С тобою вместе названа… и т. д.
После этих стихов Шевырев в свою очередь подошел к Аксакову и начал прижимать его к груди своей…
Когда шум и славянофильские восторги смолкли, кто-то из западников сказал:
– Милостивые государи! я предлагаю тост за всю Русь, не исключая и Петербурга…
Г. Шевырев вдруг изменился в лице при этих словах…
– Позвольте, я прошу слова! – воскликнул он, вскакивая с своего стула…
Все смолкли и обратились к нему. Он начал:
– Милостивые государи! позвольте заметить, что тост, предложенный нам сейчас – бесполезен, ибо уже в тосте за Москву, который был принят всеми без исключения с таким единодушным энтузиазмом, заключался тост всей России. Москва – ее сердце, милостивые государи, ее представительница. Москва, как справедливо заметил Константин Сергеич Аксаков в превосходной статье своей, помещенной в No «Московских ведомостей» (номер я забыл), поминала ежедневно на перекличке все русские города. – И пошел, и пошел…
Когда красноречивый оратор Москвы кончил, я обратился к нему:
– Позвольте вам сказать, что Москва не поминала на своей перекличке Петербурга, – по очень естественной причине, что Петербург не существовал тогда. За что же вы хотите исключить Петербург из общего тоста?
– Я с большим удовольствием выпью за ваше здоровье, г. Панаев, – отвечал мне Шевырев, протягивая свой бокал и чокаясь с моим бокалом…
– За Петербург! за Петербург! – кричали юные западники, и даже Кетчер заорал громче всех – «за Петербург!»– только в контру Шевыреву, потому что Кетчер не терпел Петербурга так же, как и Шевырев, хотя и смеялся над славянофилизмом…
Западники обнаружили сильное желание развернуться, но Грановский смягчил их своим кротким и умоляющим взглядом, да и сами они поняли, что Грановскому было бы крайне неприятно, если бы они пиршество, данное в честь его, превратили в два враждебные лагеря.
Обед кончался. Уже многие встали с своих мест. Тосты, впрочем, продолжались. Славянофилы обнимались с западниками. Зала гудела от говора, от времени до времени раздавался дикий хохот Кетчера и его крики: «Пей же, пей!»
Шум еще увеличился, когда все встали из-за стола и смешались…
К. Аксаков, с которым я не видался более четырех лет (он жил в это время – с семейством в своей подмосковной) встретил меня на этом обеде с явною холодностью и избегал разговора.
Я спросил его: – какая причина этому?..
– Лично против вас я ничего не имею, – откровенно отвечал мне Аксаков, пожимая мою руку: – но, – прибавил он с добродушною суровостию, – к вам как к петербургскому литератору я не могу питать никакой симпатии. Ваш Петербург извращает людей… Что сделали вы с Белинским? Можно ли было ждать, чтобы после наших дружеских отношений он позволил себе против меня такие выходки…
Какие выходки – я не знал; но я возразил Аксакову, что Белинский восставал не лично против него, а вообще против всей его партии, против «Москвитянина» в особенности, который зацеплял его очень неделикатно.
Но Аксаков горячился и отзывался о Белинском с желчью.
Примирение на этом обеде славянофилов с западниками со стороны большинства было, может, искренно, но непродолжительно. Полемика между двумя этими партиями сделалась еще ожесточеннее прежнего.
Над этим минутным и неудавшимся примирением очень справедливо подсмеивался Белинский.
– Дети, дети! – говорил он о Грановском и Искандере: – им только бы придраться к какому-нибудь случаю, чтобы лишний раз выпить и поболтать… Какое это примирение? И неужели Грановский серьезно верит в него? Быть не может!.. Сколько ни пей и ни чокайся, это не послужит ни к чему, если нет в людях никакой точки соприкосновения, никакой возможности к уступке с той или с другой стороны. Для меня эти лобызания в пьяном виде – противны и гадки…
Белинский изъяснялся еще резче в своих письмах к московским друзьям по поводу этого мнимого примирения.
Примирительный обед так раздражил его, что после него он стал писать в «Отечественных записках» против славянофилов еще злее.
Грановскому сначала это было неприятно. По мягкости своего характера он, кажется, полагал, что дурной мир лучше доброй ссоры, и даже старался иногда оправдывать перед своими друзьями Шевырева, своего непримиримого врага…
Но когда появились бессильные и гадкие стихи Языкова под заглавием: «Не наши», в которых прежний поэт разгула и свободы, сделавшийся, как выразился очень удачно Искандер, славянофилом по родству (Хомяков был женат на его сестре), намекал на Чаадаева – как на отступника, на Грановского – как на лжеучителя, губящего юношество, на Искандера – как на лакея, щеголяющего западной ливреей; на всех разделяющих их идеи – как на изменников отечества, – при такой выходке даже миролюбивый и кроткий Грановский вышел из себя.
– Нет, господа, – говорил он, – я каюсь в своем глупом заблуждении. Белинский тысячу раз прав. Примирение с господами, действующими против нас такими средствами, глупо и нелепо.