После описания какого-то испанского города Сергей Тимофеич перебил чтение и спросил у Загоскина:
– Да как же ты это так хорошо и подробно описываешь наружность испанских городов, никогда не бывав в Испании?
Загоскин положил рукопись на стол, взглянул на Аксакова через очки, наклонив немного голову, и отвечал очень серьезно:
– А на что же у меня, милый, лукутинские-то табакерки с испанскими видами?..
И приостановя на минуту чтение, он начал доказывать, что лукутинские изделия – верх совершенства, что у иностранцев и отделка и рисунки на подобных изделиях хуже, и что если русский человек захочет, то он всегда заткнет за пояс и немца, и француза, и англичанина…
…Дни летели для меня в Москве весело, разнообразно и с быстротою неимоверною. Мысль о том, что я должен месяца через два оставить Москву (мне необходимо было ехать по делам в Казанскую губернию), приводила меня в беспокойство.
– Если бы можно, я никогда не расстался бы с Москвою! – говорил я Константину Аксакову…
– Да переезжайте совсем к нам, – возражал Аксаков: – у вас нет ничего общего с Петербургом.
Мы говорили вполголоса. В нескольких шагах от нас у окна (это происходило в гостиной Аксаковых) стоял Сергей Тимофеич с М. П. Погодиным, с которым я еще не был знаком.
– Вот, Михаиле Петрович, – сказал Константин Аксаков, подводя меня к нему, – петербургский литератор, который в восторге от нашей Москвы.
Аксаков взглянул на меня с любовию и представил меня Погодину.
Погодин протянул мне руку.
– Очень рад с вами познакомиться… А «Отечественные записки», – сказал он через минуту, обращаясь ко мне, – прекрасный журнал, судя по вышедшим номерам. Молодец Краевский!.. Нам бы соединиться вместе. Я охотно отдал бы ему мой «Москвитянин». Право. Напишите-ко ему об этом… Мы не расходимся, кажется, во взглядах.
Первые номера «Отечественных Записок» вообще одобряли все известные московские литераторы. У постели тогда больного Н. А. Мельгунова довольно часто собирались по вечерам: Шевырев, Хомяков, Павлов (Н. Ф.), Конст. Аксаков и другие… Шевырев и Хомяков также очень хвалили журнал г. Краевского. Здесь я услышал в первый раз из уст самого автора стихотворение:
Гордись, – тебе льстецы сказали…
и т. д.,
которое производило в Москве фурор еще до появления в печати.
Кстати об этом стихотворении. Оно в июне 1839 г. было послано Н. Ф. Павловым к Краевскому для напечатания в «Отечественных записках»…
Осенью, по возвращении моем из Казани в Москву, я получил письмо Краевского (от 10 октября), в котором он между прочим писал мне:
…«Какова оказия! Пожалуйста, сообщите все следующее аккуратно Николаю Филипповичу (Павлову)… Начинаю ab ovo. Он летом прислал мне стихотворение Хомякова „Гордись, тебе льстецы сказали“. Я, как расчетливый человек, отложил напечатание его до осени. Настал сентябрь; я представляю это стихотворение в ценсуру. Ценсор и ценсурный комитет вычеркивают стих: „Скажи им таинство свободы“. Заменить этого стиха я ничем не осмелился и потому написал к Николаю Филипповичу, чтоб спросил на сей казус решение самого Хомякова. Пока я жду, вдруг, ровно неделя тому назад, является в 230 No „Санктпетербургских ведомостей“ (академических) это же стихотворение Хомякова под названием „Отчизна“, без подписи имени автора и со стихом, у меня вычеркнутым, но только без тех шести стихов, которыми Хомяков заменил находящиеся в средине два стиха:
А твой завет, твое призванье,
Твой богом избранный удел…
и которые в доставленной мне рукописи написаны рукою Николая Филипповича. Это изумило меня! Я тотчас же пишу письмо к князю Дондукову (тогдашний попечитель санктпетербургского округа и председатель ценсурного комитета) и прошу позволения напечатать стихи Хомякова в том виде, как они ко мне присланы и с примечанием; он позволил (они помещены в 10 книжке); но на другой же день в 231 No „Санктпетербургских ведомостей“ помещена поправка, в которой сказано, что „Отчизна“ написана Хомяковым… „Инвалид“ и даже „Губернские санктпетербургские ведомости“ перепечатали это стихотворение прежде „Отечественных записок“. Что все это значит? Не растолкует ли Николай Филиппович?
Если же подобная штука сделана без воли Хомякова, то надобно, чтобы он написал сам к Дондукову письмо, в котором жаловался на подобное своеволие; иначе ни одна статья наша не будет безопасна от такого грабительства. Я этого дела здесь разыскать не могу, ибо не имею сношений ни с Очкиными, ни с какою этою…»
Я передал все это Павлову; но каким образом разъяснилась эта штука, по выражению Краевского, я не помню.
Однажды ночью мы возвращались от Мельгунова пешком домой по бульварам: Павлов, Хомяков и еще не помню кто-то… Разговор между Павловым и Хомяковым был необыкновенно одушевлен. Предметом его был некто Милькеев, издавший незадолго перед тем, под протекциею Павлова и Хомякова, небольшое собрание своих стихотворений, которые теперь никому не известны, кроме записных библиографов. Павлов и Хомяков были тогда в восторге от громких стихов Милькеева и считали его одною из самых блестящих надежд русской литературы. Каролина Карловна Павлова, уже известная тогда своим поэтическим даром и альбомом, в котором ей написал что-то сам Гете, – удостоила Милькеева даже посланием; Милькееву, кажется, было в это время двадцать два или двадцать три года. Это был талант-самородок, как выражались тогда; он не имел почти никакого образования и вовсе не знал иностранных языков. Николай Филиппович Павлов, как человек светский, доказывал, что Милькеева необходимо заставить учиться по-французски, что французский язык доставит ему возможность сблизиться с порядочным обществом, которое будет способствовать к его развитию… Хомяков горячо возражал против этого, говоря, что ни французский язык, ни общество не могут принести ему ровно никакой пользы, напротив – вред; что его надо принудить заняться серьезно немецким языком, что знакомство с немецкой литературой и философией расширит его миросозерцание. Спор был горячий; спорящие не хотели уступать друг другу и расстались, не решив участь гения-самородка… Через полгода после этого к Милькееву совершенно охладели, и он вскоре умер… если я не ошибаюсь, в крайней бедности.